четверг, 31 марта 2016 г.


Она сидела у окна и курила трубку.
Рыжая, растрепанная, с родинкой на носу и обкусанными ногтями.
Ветер задувал занавески и играл колечками дыма. Она щурилась, и лучики морщин разбегались по конопатому лицу пыльными дорожками.
Она носила растянутые джемпера и дышала дешевым алкоголем.
А я... А я считал ее самой прекрасной женщиной на Земле.

В семь не умерли от рыбьего жира перед завтраком, в десять не были сожраны монстром из шкафа, в семнадцать не повесились, глядя, как пишут не нам глупые нежности. Семнадцать лет, не часов, конечно. В двадцать пять, наверное, все кризисы переживём, мировые, личные. Живучие, очень живучие. Жаль, что никчёмные.

Мы же не здоровые как космонавты. Мы даже не здоровые как призывники. Нас уже привозили в травму интересно покалеченными, чем попало накачивали, зашивали, пересобирали без лишних деталей. И один хирург говорил не дёргаться, если еще дорога рука, а одна старая селёдка не пускала в кабинет, хотя кровь со лба текла так, что ресницы склеивались. На здоровый образ жизни смотрим с уважением, но тоже издалека, так что болели, болело, будет еще болеть. У волка боли, у медведя боли, иногда пытались аж помереть от смешного чего-нибудь, типа гастрита особо острого, в глазах пропадала картинка, и живот вспарывало раскалённой ложкой, и лежали, мокрые, слабые, вывернутые наизнанку. Ревели, хихикали, выдыхая говорили тем, кто сидел рядом — зато ощущения какие! какой опыт! а ты и не знаешь как это, лошара! — и замолкали, вдыхать учились. Те, кто был рядом, считали наше чувство юмора чувством полного идиотизма и разводили нам порошки, поджимая губы.

Мы не то чтобы поняли что-то там про любовь. То родину были готовы продать за родинки на плече, то добирались от одного чувства к другому автостопом, на попутных кроватях. Влюблялись как и все, быстро, пара часов, неделя, сразу до гробовой доски, каждый раз до гробовой доски и честно не понимали, про каких это бывших нас спрашивают, кто там вообще был-то? Не было никого, только ты. Подхватывать с полуслова, приходить мириться сразу — уже не до гордости, ездить на тот край света за твоим любимым Бальзаком, сутками нежничать в одеялах до голодного обморока, давать свою — свою! — чашку, которая почти святыня, никому и никогда. Что значит "ты со всеми так", кто такие все? Я не их люблю, а тебя. А потом как-то раз не прийти в девять, остаться работать, сбросить вызов, сбросить вызов, сбросить, сколько можно, получить "с кем ты, какого хрена" — восемь вопросительных, шесть обвинительных — и понять, что вот и гробовая доска, что домой не хочется до стекла в горле. Значит, не то самое. Мы знаем о любви всё, мы ничего не знаем о любви.

Мы совсем не умеем жить про большие деньги, да и просто про деньги не всегда получается. Научились не тому, ни факультета экономики в анамнезе, ни еще каких кружков кройки и нытья. Зато профессор говорил, читая наши работы — страшного мастерства достигают некоторые дети вопреки образованию — и мы сияли. Страшным мастерством сейчас можно заработать на съёмную кв с душем на кухне и растворимый кофе — но ещё не самый плохой. И если вдруг нас решат уйти, то недели на три сбережений хватит, а дальше будем сушить сухари и кормить кошкой собаку, а в июле ещё и черника растет, в августе арбузы из клеток воровать можно, друзья, опять же, котлетами подкармливают, ноги не протянем.

Мы, наверное, счастливые. Кто бы мог подумать. Недавно оказалось, что со счастьем там тоже всё просто. Не когда хорошо, весело, пьяно — а когда смерти в эту секунду нет. Разбитая губа — счастье. Новые ключи в кармане — счастье. Сообщение от понятно кого — счастье. Потерянное пальто — счастье. Билет до моря — счастье. Заявление по собственному — счастье категорическое.
И год впереди високосный, достать чернил и выпить, не плакать же, в самом деле.
И никчёмным нам вполне есть к чему жить.

понедельник, 28 марта 2016 г.

Знаешь, я видел Бога.
Бог был маленький, взъерошенный и небритый. Кусал ногти и болтал ногами - сидел на водосточной трубе.
В мятой рубашке и дешевых китайских сандалиях.
Смотрел на меня совсем не по-божески: с какой-то грустной ухмылкой.
И скукой, наверное.
Я подошел к нему и сел рядом.
- Бог, - хрипло мне протянул сигарету.

Больше никто не сказал ни слова.

Словно взъерошенные воробьи, мы сидели на водосточной трубе втроем: я, Бог и сигаретный дым.
Солнце садилось.
Если хочешь о важном — давай о важном.
Хотя это понятие так двояко.
Одиночество — вовсе не так уж страшно,
Страшно в 21 умереть от рака.
Страшно ночью не спать от грызучей боли,
Что вползает под кожу и ест с корнями,
А ты роешь могилу от слов: "Уволен",
Или "Лучше остаться с тобой друзьями".
Говоришь, как пугающи предпосылки
Неизбежности рока, судьбы, удела?
Страшен выбор — идти собирать бутылки,
Или сразу идти на торговлю телом.
Говоришь, нет квартиры в многоэтажке,
Платежи коммунальные шею душат?
А когда-то хватало малины в чашке
И оладушек бабушкиных на ужин.
Говоришь, что вокруг — дураки и драмы,
Что в кошмарах — тупые пустые лица.
Страшно — в девять ребенку лишиться мамы!
Страшно — маме ребенку не дать родиться!
Страшно видеть, как мир в себе носит злобу,
Как друзья обменялись ножами в спину.
Если хочешь о важном — давай о добром.
Как быть добрым хотя бы наполовину?
Как найти в себе силу остаться честным,
Ощутить в себе волю, очистить душу?
Правда, хочешь о важном? Садись.
Чудесно, что ты еще хочешь слушать
У неё были волосы цвета степного льна
и глаза, светло-серые, острые, точно сталь…

…Мы деревню разграбили. Выжила лишь она,
почему пощадили девчонку – никто не знал.
«Отведём к атаману… уж очень красива, жаль.
Только руки скрутите как следует, за спиной».

У неё под ресницами блеском гнездилась сталь,
опустив их, она бормотала:

«хочу домой».

До ближайшей таверны – полдюжины дней пути:
через сумрачный лес и болотистые холмы
на скрипучей телеге награбленное везти,
шаг за шагом по землям тумана и полутьмы.

Холодело, смеркалось.

Девчонка упрямо шла,
тяжело, спотыкаясь, с опущенной головой.

Мы легли на привал, от костра отступила мгла,
и затих приближавшийся с севера волчий вой.
Не притронувшись к хлебу, напрягшись и не дыша,
неподвижно сидела, как статуя у огня,
а в раскрытых глазах кроме стали была – душа,
и душа эта горьким отчаяньем жгла меня.
Атаману игрушка на несколько страшных дней…
Что?
О чём я… жалею? Эй, жалость прогнать долой!

…Вдруг услышали мы в расступившейся тишине
громким всхлипом

«прошу вас… пожалуйста… я… домой…»

Мы смотрели на пленницу, громом раздался смех,
а она всё стонала, и голос срывался в вой;
одинокая, светловолосая, против все:

«я прошу вас… домой… отпустите меня домой».

Наш главарь хохотал:

«Что? Домой? Небеса и ад!
Я своими руками прикончил твою семью,
а твоя деревенька давно сожжена дотла…
Пискнешь, шлюха, ещё – не побрезгую и убью».

* * *

И девчонка затихла на несколько долгих дней.
Лён волос перепутался, кожу покрыла пыль…
В эти дни я, признаться, не думал почти о ней,
лишь ночами порой над привалом, срываясь, плыл
хриплый шёпот о доме, о матери и семье,
кто-то гаркал спросонья «заткнись ты уже!» в ответ.

Почему этот голос так крепко засел во мне,
тихий голос о доме, которого больше нет?

* * *

В тот последний рассвет я стоял на часах один,
было тихо и холодно, я начинал дремать…

Разбудил меня шорох, раздавшийся позади.
Над погасшим костром всколыхнулась слепая тьма,
на секунду опешив, достать не успел я нож,
что-то тёплое быстро прижалось к моей груди.

Это враг
пропустил
приготовиться к смерти…

Но

«это я… не буди их, пожалуйста, не буди…»

Наша пленница плакала возле моей щеки.
Плохо ноги связали? Ушла бы, ещё чуть-чуть…

«отпусти… ты же можешь? прошу тебя, помоги,
я потом… я потом отплачу тебе, отплачу!»

Хрип в груди, холод рук, исхудавших плечей изгиб,
сиплый голос, надломленно-жалобный и больной.

И она мне шептала: «пожалуйста, помоги»,
и она мне шептала:

«я просто хочу домой…»

Я стоял без движения, словно оцепенев,
никогда не жалевший, не помнящий, как щадить,
я стоял и молчал, не отталкивая и не
понимая, откуда такое в моей груди.

Оттолкнуть,
отпустить,
закричать,
разбудить ребят?
Что за чёрт, и чего она хочет,
зачем ко мне?
Отпустить – это значит сгубить самого себя…

Этот хрип, этот шёпот…
на сердце – мешком камней.

Я толкнул её в плечи.

Мой голос мне изменил,
когда я закричал: «просыпайтесь! Побег! Побег!»
А она поднялась и упала опять без сил.

И была это самая жалкая из побед.

Главарю искусала запястья, как дикий зверь,
и смеялись разбойники, стоя вокруг кольцом.
И главарь бормотал:
«я… убью… не уйдёшь теперь!»

Зарычав, она плюнула прямо ему в лицо.

* * *

Кровь на листьях и мхе.

«Торопиться придётся нам.
Берегли… а зачем?
Да сейчас не об этом речь.
Без подстилки останется нынче наш атаман.
Через час выдвигаемся, парни.
А тело – сжечь».

Как солома, легко запылала копна волос,
пламя раны закрыло и тоненьких рёбер ряд.
Дым над лесом повис, точно матовое стекло…

Кто-то сплюнул: «поганая. Только кормили зря».

* * *

Выходили из леса под рокот глухой грозы,
скоро город и отдых.
Вину утопить в вине…

Только чудился даже в грозе мне её призыв,
только что-то шептало: отныне покоя нет.
Ветер вихрями холода сердце моё настиг.
Что за чёрт? И куда подевался рассудок мой?
В вое ветра мне слышался тихий и горький крик:

«умоляю… домой…

отпустите
меня
домой».
А потом – день на двадцатый голодовки - ставишь последний крестик в пустое окошечко. Все. Конец.
И конец падает на тебя всем своим концовым тельцем: над костлявыми ножками высится надутым шаром огромный животина. А вокруг – какие-то фантики, пачки, бутылки, обертки…

Падаешь на кровать. Человек-клубок. Человек-дурак. Человек-желудок. Ревешь побитой шлюхой. Ненависть, отвращение, жалость к себе… Страх.
Знаешь, когда приходят в голову все эти байки с форумов голодающих, становится действительно страшно: лечили мужика водой и воздухом, а он колбасы копченой испробовать изволил. И все. Крышка. Капут.
Не откачали.

А потом – минут через пять или семь - кусаешь руки до крови. И смеешься: все, конец. От страха почему-то часто смеются. Когда твои внутренности раздирают тысячи лапок, пронзая вспышками боли каждый блядский нерв.
Вытираешь сопли рукавом, хватаешь воздух, падаешь с кровати. Ползешь.

Знаешь, это забавно выглядит: дрыщина с животом-колоколом. Дрыщина налево – колокол налево. Дрыщина направо – колокол за ним. Занавес.

В такие моменты действительно хочется жить. И с учебой сразу как-то терпимо выходит, и все Пашки-Васьки из головы вылетают. Все как-то «так» и «пустяки».
А он – фаянсовый, блестящий, холодный – троном в углу стоит. А на нем – она. Вся из себя: ручки-веточки, скулы-горы, глазища-океаны. Пальчиком манит.

- Ну же, го. Один раз – не пидорас.
- Ну го.

Склоняешься над унитазом, ревешь белугой. О, пироженки пошли. С мармеладками были, оказывается. Жрал – не заметил. Сгущенка? Охуеть. Дайте две. Еще и с колбаской? Красавчик.
Она заботливая: на корточки рядом села, за волосы держит. Душевненько все. Романтика.

Стираешь желчь с подбородка. Семечки всякие из зубов выковыриваешь. Ох, заебись. Полегчало сразу. Живот под ребра спрятался, руки в креме, в волосах куски Докторской, тушь по мордасам растеклась.

- Жвачку?
- Давай.
- Ты милый.
- Ты тоже ничего.

Целует. Одежда на кафеле, ноги над раковиной, унитаз - рупором для стонов.
А потом это входит в привычку. Просто ведь: съел – проблевался. Вкусненько, без калорий.
Ты – два пальца в рот, она – два пальца в тебя.

- Ну же, не заморачивайся. Один раз в недельку – можно.
- А телки с ТА говорили, что хуево это все кончается.
- Пиздеж и провокация. Они слабовольные просто, а ты красавчик.
- Окаюшки. По пироженке?
- Го.

Знаешь, что значит «работать на унитаз»? Хех.
«Раз в недельку – можно». Или два. Или три. Или двадцать.
Желудок ревет постоянно. Кажется, выучил уже все симфонии урчания. Жрешь все: масло, муку с сахаром, сырую картошку. Два пальца в рот, вытереть кровь с липких ладошек, замазать звездочки сосудов тоналкой… Она слизывает кровь с изрезанных бедер. Ты – запиваешь чипсы колой. Освежитель воздуха пахнет сиренью. Она – освежителем.

- Я же лучше Аньки.
- Ага.

Она меняется на глазах: желтые ногти на исцарапанных пальчиках, красные отекшие щеки вместо скул, над щеками – складки потекшей туши. Целовать уже совсем не весело: разит, что глаза слезятся. Признаться боишься. Совестно как-то.
Чипсы уже не те, а жрать хочется постоянно. Она совсем за собой не следит: крошатся зубы, лезут волосы, лоб – россыпью прыщей. «Любовная лодка разбилась о быт».

- Ты почему такой грустный?
- Знаешь, может, расстанемся?
- Хуй.

На языке – шипы-накрутки. Глотать больно, блевать – еще больнее. Жопа растет. Ненависть к себе – тоже. Она смеется.

- Что, Аньку вспоминаешь?
- Да идите вы обе…
- По пироженке?
- Го.

Тренажеры, пробежки, плаванье. Ночью – к холодильнику. Замкнутый круг.
Она висит на моей шее, а я – над унитазом.

- Знаешь, ты раньше был таким романтичным.
- По пироженке?

«Ну же, го. Один раз – не пидорас».

понедельник, 14 марта 2016 г.



Вот книга жизни - смотри скорее, 
работа, школа и детский сад. 
В четыре варежки руки греют, 
а в шесть - подпалины в волосах. 
В двенадцать снова принёс четверку, 
в пятнадцать гром за окном гремит, 
в семнадцать хоббиты, эльфы, орки, 
бежать, срываться, стучать дверьми. 
На той странице - мотало, било, 
бросало на остриё меча...
На этой - сохнут еще чернила. 
В ней нету "было", в ней есть "сейчас".
На этой - сонный июньский город, 
нырять, дрожать в ледяной воде, 
кататься в парке, мотаться в горы, 
быть всюду, вместе...

...и быть нигде.
Когда не пахнут степные травы, 
не греют мысли и блеск лучей, 
когда внутри - остывает, травит
когда ты словно другой, ничей, 
и тускло светят в дворах и кухнях 
все те, кто может еще светить, 
когда ты знаешь - всё скоро рухнет, 
исчезнут в дыме твои пути, 
когда всё счастье ушло куда-то, 
кусками рушится личный мир...

...Вломи себе по башке лопатой. 
И от меня кочергой вломи. 

Дай в лоб с размаху, сойди с уступа, 
не клейся, словно дешёвый рис. 
Бывает пусто - но стисни зубы, 
не трусь, одумайся, соберись. 
Проснись с рассветом, смотри - в пожаре 
рисует солнце свои черты.

Мир очень старый и мудрый парень. 
Он видел кучу таких, как ты.

Не нужно мерить судьбу шагами, 
и ждать удачи ли, власти ли. 
Для тех, кто сдался - мир словно камень. 
Для тех, кто верит - он пластилин. 
Не прячься серой угрюмой тенью, 
не шли надежды в металлолом. 
Твое упрямое Восхожденье 
стоит и ждет за любым углом.
Ты можешь ждать, сомневаться, греться, 
бояться, волосы теребя. 
Но как-то раз в беспокойном сердце 
проснётся кто-то сильней тебя. 
Потащит, грубо стащив с порога, 
скрутив реальность в бараний рог. 
Смиренным нынче - одна дорога. 
Таким как ты - миллион дорог. 

Вот книга жизни - мелькают строчки, 
не видно, сколько еще страниц. 
Одно я знаю, пожалуй, точно - 
глупей нет дела: трястись за дни. 
Ужасно глупо - всё ждать чего-то, 
гадать, бояться, не спать, не жить...

...Нырять в хрусталь, в ледяную воду, 
где камни острые, как ножи. 
Бежать в автобус, занять оконце,
 жевать сосиски и хлеб ржаной, смотреть, 
как вдруг на закате солнце 
тебя окрасило рыжиной, 
гулять по Спасу, писать баллады, 
тихонько нежность вдыхать в слова, 
ловить затылком людские взгляды, 
и улыбаться, и танцевать. 
Срываться в полночь, пить хмель и солод, 
влюбляться чертову сотню раз...

А мир смеётся, он пьян и молод. 
Какое дело ему до нас.